Во время войны сталинскому руководству было не до литературы. Заставить ее онеметь решили после Победы. Вехой, поделившей советскую литературу на «до» и «после» стал август 1946 года, когда было принято постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград». Но вошел в историю этот документ как Постановление о Зощенко и Ахматовой. В качестве жертв были выбраны ленинградцы Михаил Зощенко и Анна Ахматова.
Читая опубликованное в «Правде» постановление - «...ЦК отмечает, что особенно плохо ведется работа в журналах “Знамя” и “Ленинград”, которые постоянно предоставляют свои страницы для пошлых и клеветнических выступлений Зощенко, для пустых и аполитичных стихотворений Ахматовой», - Юрий вспоминал, какое удовольствие доставляло ему чтение по радио полных ярких образов и юмора рассказов Михаила Михайловича Зощенко. А ахматовская строка «Час мужества пробил на наших часах, и мужество нас не покинет...» всплывала всякий раз, когда нужно было заставить себя стать сильнее.
Зощенко и Ахматова
По поручению Сталина главный пропагандист, секретарь ЦК Жданов выехал разъяснить смысл постановления прямо на «месте преступления», в Ленинграде - городе непокоренных, который всегда вызывал опасение у власти. В Смольном собрали весь цвет отечественной литературы. Ни Зощенко, ни Ахматовой в зале не было. По свидетельству участников той «встречи» все боялись смотреть друг другу в глаза, чувствовали, будто присутствуют на казни. Жданов был в ударе - первым «попал под раздел» Зощенко, которого он именовал не иначе как подонком и скрытым врагом. Ахматову всего лишь характеризовал как осколок прошлой эпохи, но и ей уделил немало внимания: «Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой». Те, кто вслед за секретарем ЦК пытался клеймить отщепенцев, выглядели жалко, за них было стыдно.
Для самих писателей этот разгром был настоящим личным крушением. Зощенко и Ахматову изгнали из Союза писателей. Их лишили продуктовых карточек и какого-либо заработка, они откровенно бедствовали, и только поддержка тех же литераторов не допустила морального и физического умерщвления, на которое их обрекли.
Постановление вошло даже в школьную программу. И несколько поколений советских школьников усваивали, что Ахматова «не то монахиня, не то блудница».
Почему именно они отданы на заклание, недоумевал вместе с другими Левитан. Лишь значительно позже от Юрия Нагибина он узнал, как сам Зощенко объяснял причины своего разгрома: «Сталин ненавидел меня и ждал случая, чтобы разделаться. Топор навис надо мной с довоенной поры, когда я опубликовал рассказ “Часовой и Ленин”. У меня раньше был человек с бородкой. Но по всему получалось, что это Дзержинский. Мне не нужен был точный образ, и я сделал человека с усами. Кто не носил усов в ту пору?
Но усы стали неотъемлемым признаком Сталина. “Усатый батька” и тому подобное. Мой усач бестактен, груб и нетерпим. Ленин отчитывает его, как мальчишку. Сталин узнал себя — или его надоумили - и не простил мне этого».
Почему с ним не разделались обычным способом? Это одна из сталинских загадок. Он также ненавидел писателя Платонова, но не посадил его. Даже с Мандельштамом играл в кошки-мышки. Посадил, выпустил, опять посадил. Мучить жертву куда увлекательней, чем расправиться с ней.
Разумеется, у постановления 1946 года было как предисловие, так и послесловие.
Оно имело точную адресную направленность - четко давало понять интеллигенции, почувствовавшей в годы войны намек на духовную свободу, что эпоха «закручивания гаек» никуда не ушла, и это была лишь временная передышка.
«Клинический голод», как назвала свое состояние Анна Ахматова, испытывала в ту пору немалая часть людей культуры. Они все больше входили в состояние двоемыслия. Публично признавали заслуги Сталина, не видели альтернативы советскому строю. А в душе все меньше, все неохотнее оправдывали поступки вождя и перестали их понимать.
Осенью того же года Левитан встретил в Радиокомитете ленинградку Ольгу Берггольц, приехавшую в Москву со своими военными стихами. Левитан объявлял ее выступление, а потом пригласил в «учреждение необщепита» - комитетскую столовую. За горячим чаем они разоткровенничались, разговор неизбежно перешел на беспокоившую обоих тему - об изгнании Зощенко и Ахматовой. Неожиданно Ольга Федоровна спросила: «Как вы думаете, может тридцать седьмой год повториться, или теперь это невозможно?» Юрий, чуть помедлив, ответил: «Нет, по-моему, теперь этого быть не должно». Пытаясь разглядеть за толстыми очками глаза Левитана, поэтесса заметила: «А голос у вас неуверенный...» Юрий не посчитал для себя возможным сказать стойкой поэтессе, что, идя на работу, не очень-то был уверен, вернется домой или его повезут по известному адресу «поговорить».
Левитан действительно не был уверен, что расправы закончились, хотя и не знал, что в мозгу диктатора уже зрел план приведения в чувство «некоторых наименее устойчивых к тлетворному влиянию разлагающегося капиталистического общества интеллигентов», как говорилось на языке авторов новой идеологической акции. Начиналась борьба с космополитами.
Антисемитский мотив здесь приобретал особое звучание.